Цитаты из Трех товарищей Ремарка
Дни рождения ущемляют самолюбие человека. Особенно по утрам.
Не следует затевать ссоры с женщиной, в которой пробудились материнские чувства. На ее стороне вся мораль мира.
Не мучь меня, — думал он. – Они всегда так говорят, эти женщины – олицетворения беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают страдание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, — сострадание, беззвучно вопящее: слава богу, в меня не попали, в меня не попали…
Человек вспоминает о своих скудных запасах доброты обычно, когда уже поздно.
Женщина — это вам не металлическая мебель; она — цветок. Она не хочет деловитости. Ей нужны солнечные, милые слова. Лучше говорить ей каждый день что-нибудь приятное, чем всю жизнь с угрюмым остервенением работать на нее.
Скромный, добросовестный. таким всегда приходится труднее всех. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни их используют, а потом отшвыривают в сторону.
Жалость — самый бесполезный предмет на свете. Она обратная сторона злорадства.
Романтики — всего лишь свита. Они могут следовать, но не сопровождать.
— Ты любишь меня?
Она отрицательно покачала головой.
— А ты меня?
— Нет. Вот счастье, правда?
— Большое счастье.
— Тогда с нами ничего не может случиться, не так ли?
— Решительно ничего.
Наглость — лучшее средство в борьбе с законом.
Для любви надобна наивность. Храни ее. Она дар божий. Утратив — не вернешь никогда. Только завистники называют ее глупостью. Не обижайся на них. Наивность — это дар, а не недостаток.
Кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда, вечерами, рушится этот карточный домик, и жизнь оборачивается мелодией совсем иной — преследующей рыданиями, взметающей дикие вихри тоски, желаний, недовольства, надежды — надежды вырваться из этой одуряющей бессмыслицы, из бессмысленного кручения этой вечной шарманки, вырваться безразлично куда. Ах, эта жалкая наша потребность в толике теплоты; две руки да склонившееся к тебе лицо — это ли, оно ли? Или тоже обман, а стало быть, отступление и бегство? Есть ли на свете что-нибудь кроме одиночества?
Чем меньше у человека собственного достоинства, тем большего он стоит. Если человек полагает, что чего-то стоит, он уже только памятник самому себе.
Самое страшное, братья, — это время. Время. Мгновения, которые мы переживаем и которыми все-таки не владеем.
Настоящий идеалист стремится к деньгам, деньги — это свобода, а свобода — это жизнь.
— Ты ведь вообще почти ничего обо мне не знаешь. — Верно, — сказал я, — но в этом и состоит вся прелесть. Чем больше люди знают друг о друге, тем больше у них получается недоразумений. И чем ближе они сходятся, тем более чужими становятся.
Снаружи доносился приглушенный плеск улицы, прерываемый сигналами автомобилей, звучавшими, как голоса хищных птиц. Когда кто-нибудь открывал дверь, улица что-то кричала нам. Кричала, как сварливая, завистливая старуха.
Одиночество легче, когда не любишь.
Важное, значительное не может успокоить нас. Утешает всегда мелочь, пустяк.
— Я очень неважный товарищ, Робби.
— Надеюсь. Мне и не нужна женщина в роли товарища. Мне нужна возлюбленная.
— Я и не возлюбленная, — пробормотала она.
— Так кто же ты?
— Не половинка и не целое. Так. фрагмент.
— А это самое лучшее. Возбуждает фантазию. Таких женщин любят вечно. Законченные женщины быстро надоедают. Совершенные тоже, а «фрагменты» — никогда.
Между нами никогда не было больше того, что приносил случай. Но, может быть, как раз это и привязывает и обязывает людей сильней, чем многое другое.
Люди куда более опасный яд, чем водка и табак, мой милый.
И знаешь чего мне уже никак не понять? Того что можно любить друг друга как мы с тобой и всё же один умирает. Право умереть даёт только одиночество. Или взаимная ненависть. Но когда люди любят друг друга…
Что знаете вы, ребята, о бытии! Ведь вы боитесь собственных чувств. Вы не пишете писем — вы звоните по телефону; вы больше не мечтаете — вы выезжаете за город с субботы на воскресенье; вы разумны в любви и неразумны в политике — жалкое племя!
Любовь чудесна. Но кому-то из двух всегда становится скучно. А другой остается ни с чем. Застынет и чего-то ждет. Ждет, как безумный.
Принципы нужно иногда нарушать, иначе от них никакой радости.
Всякая любовь хочет быть вечной, в этом и состоит ее вечная мука. Но ведь нет ничего прочного, ничего.
Чем меньше у человека самолюбия, тем больше он стоит.
Только несчастный знает, что такое счастье. Свет не светит, когда светло.
Трудно найти слова, когда действительно есть что сказать. И даже если нужные слова приходят, то стыдишься их произнести.
Люди находят подлинно свежие и образные выражения только когда ругаются. Вечными и неизменными остаются слова любви, но как пестра и разнообразна шкала ругательств!
— Я так счастлива, — сказала она.
Я стоял и смотрел на нее. Она сказала только три слова. Но никогда еще я не слыхал, чтобы их так произносили. Я знал женщин, но встречи с ними всегда были мимолетными, — какие-то приключения, иногда яркие часы, одинокий вечер, бегство от самого себя, от отчаяния, от пустоты. Да я и не искал ничего другого; ведь я знал, что нельзя полагаться ни на что, только на самого себя и в лучшем случае на товарища. И вдруг я увидел, что значу что-то для другого человека и что он счастлив только оттого, что я рядом с ним. Такие слова сами по себе звучат очень просто, но когда вдумаешься в них, начинаешь понимать, как все это бесконечно важно. Это может поднять бурю в душе человека и совершенно преобразить его. Это любовь и все-таки нечто другое. Что-то такое, ради чего стоит жить.
Ошибочно предполагать, будто все люди обладают одинаковой способностью чувствовать.
Мы живем в эпоху полного саморастерзания. Многое, что можно было бы сделать, мы не делаем, сами не зная почему. Работа стала делом чудовищной важности: так много людей в наши дни лишены ее, что мысли о ней заслоняют все остальное. Работа — мрачная одержимость. Мы предаемся труду с вечной иллюзией, будто со временем все станет иным. Никогда ничто не изменится. И что только люди делают из своей жизни, — просто смешно!
Деньги, правда, не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе.
— До чего же теперешние молодые люди все странные. Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а будущее вам безразлично. Вряд ли это приведет к хорошему концу.
— А что вы, собственно, называете хорошим концом? — спросил я. — Хороший конец бывает только тогда, когда до него все было плохо. Уж куда лучше плохой конец.
Бедные люди в большинстве случаев честны.
Лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того, что захочется умереть.
Любовь зарождается в человеке, но никогда не кончается в нем.
Всё проходит — это самая верная истина на свете.
Что может решительней прорвать магическую сферу одиночества, если не взрыв чувств, их сокрушительная сила, если не стихия, буря, ночь, музыка. И любовь.
Человека теряешь, только когда он умирает.
Мужчина не может жить для любви. Но жить для другого человека может.
С женщиной невозможно ссориться. В худшем случае можно злиться на нее.
Обладание само по себе уже утрата. Никогда ничего нельзя удержать, никогда!
Любовь — чудесная вещь. Но она портит характер.
Самая тяжелая болезнь мира — мышление! Она неизлечима.
Жизнь — это болезнь, и смерть начинается с самого рождения.
Нет ничего более позорного для мужчины, чем шутовство.
Меланхоликом становишься, когда размышляешь о жизни, а циником — когда видишь, что делает из нее большинство людей.
Никогда не старайся узнать слишком много. Чем меньше знаешь, тем проще жить. Знание делает человека свободным, но несчастным.
Только глупец побеждает в жизни, умник видит слишком много препятствий и теряет уверенность, не успев еще ничего начать.
Родиться глупым не стыдно; стыдно только умирать глупцом.
Кто одинок, тот не будет покинут.
Никогда не проси прощения! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё покрывают. Даже могилы.
Никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь,- стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного — не будь деловит! Не будь рассудочен!
Наивность. Только завистники называют ее глупостью. Это не недостаток, а, напротив, дарование.
Только не принимать ничего близко к сердцу. Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего.
Женщина не должна говорить мужчине о том, что любит его. Об этом пусть говорят её сияющие, счастливые глаза. Они красноречивее всех слов.
Настоящая любовь не терпит посторонних.
Поверхностны только те люди, которые считают себя глубокомысленными.
И даже если есть все: и человек, и любовь, и счастье, и жизнь, — то по какому-то страшному закону этого всегда мало, и чем большим все это кажется, тем меньше оно на самом деле.
Человеческая жизнь тянется слишком долго для одной любви.
Другие статьи в литературном дневнике:
- 24.06.2016. Тайный смысл русских сказок
- 23.06.2016. Что-то смешное. Или не смешное.
- 17.06.2016. Андре Жид и тёща Гозмана
- 15.06.2016. Белая индия.
- 12.06.2016. Цитаты из Трех товарищей Ремарка
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Источник
Три товарища
Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом труб. За крышами фабрики оно светилось особенно ярко. Вот-вот взойдет солнце. Я глянул на часы. До восьми оставалось пятнадцать минут. Я пришел раньше обычного.
Я открыл ворота и наладил бензоколонку. В это время первые машины уже приезжали на заправку. Вдруг за моей спиной послышалось надсадное кряхтенье, будто под землей прокручивали ржавую резьбу. Я остановился и прислушался. Затем прошел через двор к мастерской и осторожно открыл дверь. В полумраке, пошатываясь, сновало привидение. На нем были испачканная белая косынка, голубой передник и толстые мягкие шлепанцы. Привидение размахивало метлой, весило девяносто килограммов и было уборщицей Матильдой Штосс.
С минуту я стоял и разглядывал ее. Переваливаясь на нетвердых ногах между радиаторами автомобилей и напевая глуховатым голосом песенку о верном гусаре, она была грациозна, как бегемот. На столе у окна стояли две бутылки коньяка – одна уже почти пустая. Накануне вечером она была не почата. Я забыл спрятать ее под замок.
– Ну, знаете ли, фрау Штосс… – вымолвил я.
Пение прекратилось. Метла упала на пол. Блаженная ухмылка на лице уборщицы погасла. Теперь привидением был уже я.
– Иисусе Христе… – с трудом пробормотала Матильда и уставилась на меня красными глазами. – Не думала я, что вы так рано заявитесь…
– Понятно. Ну а коньячок ничего?
– Коньяк-то хорош… но мне так неприятно. – Она вытерла ладонью губы. – Прямо, знаете, как обухом по голове…
– Не стоит преувеличивать. Просто вы накачались. Как говорится, пьяны в стельку.
Она едва удерживалась в вертикальном положении. Ее усики подрагивали, а веки хлопали, как у старой совы. Но вскоре она кое-как овладела собой и решительно сделала шаг вперед.
– Господин Локамп. Человек всего лишь человек… Сперва я только принюхивалась… потом не выдержала, сделала глоток… потому что в желудке у меня всегда, знаете ли, какая-то вялость… Вот… а потом… а потом, видать, бес попутал меня… И вообще – нечего вводить бедную женщину в искушение… нечего оставлять бутылки на виду.
Уже не впервые я заставал ее в таком виде. По утрам она приходила на два часа убирать мастерскую, и там можно было спокойно оставить сколько угодно денег, к ним она не прикасалась… А вот спиртное было для нее то же, что сало для крысы.
Я поднял бутылку.
– Коньяк для клиентов, вы, конечно, не тронули, а любимый сорт господина Кестера вылакали почти до дна.
Огрубевшее лицо Матильды исказилось гримасой удовольствия.
– Что правда, то правда… В этом я знаю толк. Но, господин Локамп, неужто вы выдадите меня, беззащитную вдову?
Я покачал головой:
– Сегодня не выдам.
Она опустила подоткнутый подол.
– Ладно, тогда улепетываю. А то придет господин Кестер… ой, не приведи Господь!
Я подошел к шкафу и отпер его.
Она торопливо подковыляла ко мне. Я поднял над головой коричневую четырехгранную бутылку.
Она протестующе замахала руками:
– Это не я! Честно вам говорю! Даже и не пригубила!
– Знаю, – сказал я и налил полную рюмку. – А вы это когда-нибудь пробовали?
– Вопрос! – Она облизнулась. – Да ведь это ром! Выдержанный ямайский ром!
– Правильно. Вот и выпейте рюмку!
– Это я-то? – Она отпрянула от меня. – Зачем же так издеваться, господин Локамп? Разве можно каленым железом по живому телу? Старуха Штосс высосала ваш коньяк, а вы ей в придачу еще и ром подносите. Да вы же просто святой человек, именно святой… Нет, уж лучше пусть я умру, чем выпью!
– Значит, не выпьете. – сказал я и сделал вид, будто хочу убрать рюмку.
– Впрочем… – Она быстро выхватила ее у меня. – Как говорят, дают – бери. Даже если не понимаешь, почему дают. Ваше здоровье! А у вас, случаем, не день ли рождения?
– Да, Матильда. Угадали.
– Да что вы! В самом деле? – Она вцепилась в мою руку и принялась ее трясти. – Примите мои самые сердечные поздравления! И чтобы деньжонок побольше! – Она вытерла рот. – Я так разволновалась, что обязательно должна тяпнуть еще одну. Ведь вы мне очень дороги, так дороги – прямо как родной сын.
Я налил ей еще одну рюмку. Она разом опрокинула ее и, прославляя меня, вышла из мастерской.
Я спрятал бутылку и сел за стол. Через окно на мои руки падали лучи бледного солнца. Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе, в общем, безразличен. Тридцать лет… Было время, когда мне казалось, что не дожить мне и до двадцати, уж больно далеким казался этот возраст. А потом…
Я достал из ящика лист бумаги и начал вспоминать. Детские годы, школа… Это было слишком давно и уже как-то неправдоподобно. Настоящая жизнь началась только в 1916 году. Тогда я – тощий восемнадцатилетний верзила – стал новобранцем. На вспаханном поле за казармой меня муштровал мужланистый усатый унтер: «Встать!» – «Ложись!» В один из первых вечеров в казарму на свидание со мной пришла моя мать. Ей пришлось дожидаться меня больше часа: в тот день я уложил свой вещевой мешок не по правилам, и за это меня лишили свободных часов и послали чистить отхожие места. Мать хотела помочь мне, но ей не разрешили. Она расплакалась, а я так устал, что уснул еще до ее ухода.
1917. Фландрия. Мы с Миддендорфом купили в кабачке бутылку красного. Думали попировать. Но не удалось. Рано утром англичане начали обстреливать нас из тяжелых орудий. В полдень ранило Кестера, немного позже были убиты Майер и Детерс. А вечером, когда мы уже было решили, что нас оставили в покое, и распечатали бутылку, в наши укрытия потек газ. Правда, мы успели надеть противогазы, но у Миддендорфа порвалась маска. Он заметил это слишком поздно и, покуда стаскивал ее и искал другую, наглотался газу. Долго его рвало кровью, а наутро он умер. Его лицо было зеленым и черным, а шея была вся искромсана – он пытался разодрать ее ногтями, чтобы дышать.
1918. Это было в лазарете. Несколькими днями раньше с передовой прибыла новая партия. Бумажный перевязочный материал. Тяжелые ранения. Весь день напролет въезжали и выезжали операционные каталки. Иногда они возвращались пустыми. Рядом со мной лежал Йозеф Штоль. У него уже не было ног, а он еще не знал об этом. Просто этого не было видно – проволочный каркас накрыли одеялом. Он бы и не поверил, что лишился ног, ибо чувствовал в них боль. Ночью в нашей палате умерло двое. Один – медленно и тяжело.
1919. Я снова дома. Революция. Голод. На улицах то и дело строчат пулеметы. Солдаты против солдат. Товарищи против товарищей.
1920. Путч. Расстрел Карла Брегера. Кестер и Ленц арестованы. Моя мама в больнице. Последняя стадия рака.
1921… Я напрасно пытался вспомнить хоть что-нибудь. Словно этого года вообще не было. В 1922-м я был железнодорожным рабочим в Тюрингии, в 1923-м руководил отделом рекламы фабрики резиновых изделий. Тогда была инфляция. Мое месячное жалованье составляло двести миллиардов марок. Деньги выплачивали дважды в день, и после каждой выплаты предоставлялся получасовой отпуск, чтобы обежать магазины и что-нибудь купить, пока не вышел новый курс доллара и стоимость денег не снизилась вдвое…
А потом. Что было в последующие годы? Я отложил карандаш. Стоило ли воскрешать все это в памяти? К тому же многое я просто не мог вспомнить. Слишком все перемешалось. Мой последний день рождения я отмечал в кафе «Интернациональ», где в течение года работал пианистом – должен был создавать у посетителей «лирическое настроение». Потом снова встретил Кестера и Ленца. Так я и попал в «Аврема» – «Авторемонтную мастерскую Кестера и К°». Под «К°» подразумевались Ленц и я, но мастерская, по сути дела, принадлежала только Кестеру. Прежде он был нашим школьным товарищем и ротным командиром; затем пилотом, позже некоторое время студентом, потом автогонщиком и, наконец, купил эту лавочку. Сперва к нему присоединился Ленц, который несколько лет околачивался в Южной Америке, а вслед за ним и я.
Я вытащил из кармана сигарету. В сущности, я мог быть вполне доволен. Жилось мне неплохо, я работал, силенок хватало, и я не так-то скоро уставал – в общем, как говорится, был здоров и благополучен. И все же не хотелось слишком много думать об этом. Особенно наедине с самим собой. Да и по вечерам тоже. Потому что время от времени вдруг накатывалось прошлое и впивалось в меня мертвыми глазами. Но для таких случаев существовала водка.
На дворе заскрипели ворота. Я разорвал листок с датами моей жизни и бросил клочки в корзинку. Дверь распахнулась настежь, и в ее проеме возник Ленц – длинный, худой, с гривой волос цвета соломы и носом, который подошел бы совсем другому человеку.
– Робби, – рявкнул он, – старый спекулянт! Ну-ка встать и стоять смирно! Начальство желает говорить с тобой!
– Господи Боже мой! – Я поднялся. – А я-то надеялся, что вы и не вспомните. Помилосердствуйте, ребята, прошу вас!
– Так легко от нас не отделаешься! – Готтфрид положил на стол пакет, в котором что-то здорово задребезжало. За ним вошел Кестер. Ленц встал передо мной во весь свой огромный рост.
– Робби, что тебе сегодня бросилось в глаза раньше всего другого?
– Танцующая старуха, – вспомнил я.
– Святой Моисей! Дурная примета! Но, знаешь ли, она в духе твоего гороскопа. Только вчера я его составил. Итак, рожденный под знаком Стрельца, ты человек ненадежный и колеблешься, как тростник на ветру. А тут еще эти подозрительные тригоны Сатурна. Да и Юпитер в этом году подкачал. Но поскольку мы с Отто вроде как твои отец и мать, то я первым преподношу тебе нечто для самозащиты. Возьми этот амулет. Когда-то я получил его от девы, чьими предками были инки. В ней текла голубая кровь, были у нее плоскостопие, вши и дар предсказывать будущее. «О, белокожий чужеземец, – сказала мне она, – этот талисман носили на себе короли, в нем заключены все силы Солнца, Земли и Луны, уж не говоря о более мелких планетах. Дай доллар серебром на водку и бери его». И дабы не обрывались звенья счастья, я передаю его тебе, Робби.
С этим он надел мне на шею крохотную черную фигурку на тонкой цепочке.
– Вот так-то! Это против горестей высшего порядка. А от повседневных неприятностей вот – шесть бутылок рому. Их дарит тебе Отто! Этот ром вдвое старше тебя!
Он развернул пакет и одну за другой поставил бутылки на стол, залитый светом утреннего солнца. Бутылки сверкали, как янтарь.
– Великолепное зрелище, – сказал я. – И где ты их только раздобыл, Отто?
– Довольно путаная история. Долго рассказывать… Лучше скажи, как ты-то себя чувствуешь? Как тридцатилетний?
– Да вроде бы нет – чувство такое, будто мне шестнадцать и в то же время пятьдесят. В общем, хвалиться нечем.
– И это ты называешь «хвалиться нечем»! – возразил Ленц. – Да пойми ты – выше этого вообще ничего нет. Ведь ты без чьей-либо помощи, так сказать, суверенно, покорил время и проживешь целых две жизни.
Кестер внимательно смотрел на меня.
– Оставь его, Готтфрид, – сказал он. – Дни рождения ущемляют самолюбие человека. Особенно по утрам… Но ничего – постепенно он придет в себя.
– Чем меньше у человека самолюбия, Робби, тем большего он стоит. Тебя это утешает?
– Нет, – ответил я, – нисколько. Если человек чего-то стоит, значит, он уже как бы памятник самому себе. По-моему, это и утомительно, и скучно.
– Ты только подумай, Отто! Он философствует, – сказал Ленц. – Следовательно, он спасен. Он преодолел самое страшное – минуту безмолвия в собственный день рождения, когда человек заглядывает самому себе в глаза и внезапно обнаруживает, какой же он жалкий цыпленок… А теперь мы можем со спокойной совестью приступить к трудам праведным и смазать внутренности старого «кадиллака»…
Мы кончили работать, когда уже смеркалось. Затем умылись и переоделись. Ленц с вожделением смотрел на батарею бутылок.
– Не свернуть ли нам шею одной из них?
– Это должен решить Робби, – сказал Кестер. – Человек получил подарок, а ты к нему с такими прозрачными намеками. Некрасиво это, Готтфрид.
– А заставлять дарителей подыхать от жажды, по-твоему, красиво? – ответил Ленц и откупорил бутылку.
Сразу по всей мастерской разлился аромат рома.
– Святой Моисей! – воскликнул Готтфрид.
Мы стали принюхиваться.
– Не запах, а просто какая-то фантастика, Отто. Для достойных сравнений нужна самая высокая поэзия.
– Просто жалко распивать такой ром в этой конуре! – решительно заявил Ленц. – Знаете что? Поедем за город, там где-нибудь поужинаем, а бутылку прихватим с собой. Разопьем ее на природе.
На руках мы откатили «кадиллак», с которым провозились почти весь день. За ним стоял довольно странный предмет на колесах. То была гордость нашей мастерской – гоночная машина Отто Кестера.
В свое время, попав на аукцион, Кестер по дешевке приобрел этот высокий старый драндулет. Знатоки без колебаний утверждали, что это был бы любопытный экспонат для музея истории транспорта. Больвис, владелец фабрики дамских пальто и гонщик-любитель, посоветовал Отто переделать эту штуку в швейную машину. Но Кестера все это ничуть не трогало. Он разобрал свое приобретение на части, словно часовой механизм, и несколько месяцев кряду ежедневно возился с ним дотемна. Как-то вечером подкатил на нем к бару, который мы обычно посещали. Больвис так расхохотался, что едва не свалился со стула, – детище Кестера по-прежнему выглядело крайне смешно. Чтобы позабавиться, Больвис предложил Отто пари – двести марок против двадцати, если тот рискнет на своей таратайке помериться силами с его новой спортивной машиной. Дистанция – десять километров, Кестер получает для своей машины фору в один километр. Отто согласился. Кругом стоял хохот – все предвкушали небывалую потеху. Но Кестер изменил условия состязания: он отказался от форы и с самым невозмутимым видом предложил повысить ставку до тысячи марок с обеих сторон. Больвис оторопел и спросил Отто, не отвезти ли его в дом для душевнобольных. Вместо ответа тот запустил двигатель. Оба сразу же тронулись с места, чтобы решить, кто – кого. Через полчаса Больвис вернулся с таким расстроенным видом, словно увидел морского змея. Молча он выписал чек и тут же стал выписывать второй – хотел, не сходя с места, купить эту старомодную машину. Но Кестер высмеял его. Теперь он не хотел расстаться с ней ни за какие деньги. Но как бы она ни была безупречна по своим техническим качествам, ее внешний вид все еще оставался страшноватым. Для каждодневного использования мы смонтировали какой-то особенно старомодный, прямо-таки допотопный кузов. Лак утратил блеск, крылья были в трещинах, а ветхий откидной верх прослужил никак не меньше десяти лет. Мы, конечно, могли бы придать машине куда более привлекательный вид, но по определенной причине сознательно не делали этого.
Машину мы назвали «Карл». «Карл» – призрак шоссейных дорог.
Шурша шинами и сопя, «Карл» мчался по дороге.
– Отто, – сказал я, – приближается жертва.
За нами нетерпеливо ревел клаксон тяжелого «бьюика». Он быстро нагнал нас, радиаторы поравнялись. Мужчина за рулем небрежно глянул на нас. Затем презрительно скользнул взглядом по обшарпанному «Карлу», тут же отвернулся и, казалось, забыл о нашем существовании.
Но через несколько секунд ему пришлось убедиться, что «Карл» все еще идет с ним вровень. Он уселся поудобнее, с веселым любопытством снова посмотрел на нас и прибавил газу. Но «Карл» не сдавался. Словно терьер рядом с догом, маленький и юркий, он стремительно несся вперед, не отставая от здоровенной махины, сверкающей лаком и хромом.
Мужчина покрепче ухватился за баранку. Не подозревая, что его ждет, он надменно скривил губы. Мы поняли – теперь он нам покажет, на что способна его колымага. Он с такой силой нажал на педаль газа, что его выхлопная труба заверещала, точно стая жаворонков над летним полем. Но все было напрасно – он не мог оторваться от нас. Неказистый, пожалуй, даже уродливый «Карл» как заколдованный прилепился к «бьюику». Его ошеломленный водитель вытаращился на нас. Ему было невдомек, как это при скорости свыше ста километров в час невозможно стряхнуть с себя этакое старье. Не веря глазам своим, он еще раз посмотрел на спидометр, видимо, усомнившись в точности его показаний. Затем пошел на всю железку.
Теперь обе машины неслись ноздря в ноздрю по длинному прямому шоссе. Через несколько сотен метров показался шедший навстречу грохочущий грузовик. «Бьюику» пришлось отстать. Едва он опять поравнялся с «Карлом», как мы увидели другую встречную машину – на сей раз автокатафалк с венками, обвитыми развевающимися лентами. «Бьюик» вновь пристроился нам в хвост. А потом, насколько хватало глаз, – ничего встречного.
И куда только подевалась спесь нашего соперника! Злобно сжав губы, плотно усевшись за рулем и захваченный азартом гонки, он подался вперед. Казалось – честь всей его жизни зависит от одного: ни за что не уступить этой жалкой шавке.
Мы же, напротив, притворяясь безразличными ко всему, сидели спокойно. «Бьюик» для нас просто не существовал. Кестер невозмутимо смотрел вперед, на шоссе, я со скучающим видом уставился куда-то в небо, а Ленц, хотя он внутренне и сжался в комок, достал газету и принялся якобы читать ее, да еще с таким интересом, словно в эту минуту ничто не могло быть для него важнее.
Через две-три минуты Кестер нам подмигнул. «Карл» незаметно терял скорость, и «бьюик» стал медленно обходить его. Вот перед нашими глазами проплыли широкие блестящие крылья. Синеватый отработанный газ, шумно вырывавшийся из выхлопной трубы, обдал нас. Постепенно «бьюик» ушел метров на двадцать вперед, и – как можно было предвидеть – его хозяин на мгновение высунулся из окна и, повернувшись к нам лицом, победоносно ухмыльнулся.
Но он позволил себе лишнее. Не в силах сдержать ощущение полнейшего торжества, он махнул нам рукой – дескать, попробуйте догоните!
Взмах его руки был небрежным, самоуверенным.
– Отто! – призывно воскликнул Ленц.
Но это было ни к чему. В ту же секунду «Карл» рванулся вперед. Засвистел компрессор, и сразу же исчезла только что махавшая нам рука. Послушный посылу, «Карл» набавлял скорость, и удержать его уже не могло ничто, он наверстывал все сполна. И вот тут-то мы как бы впервые заметили этот чужой автомобиль. С невинно вопрошающим видом мы смотрели на мужчину за рулем. Нам просто хотелось узнать, зачем это он махал нам рукой. Но он судорожно вперил взор вдаль, а перепачканный «Карл», распластав свои потрескавшиеся крылья, на полном газу ушел далеко вперед – непобедимый замарашка!
– Здорово получилось, Отто, – сказал Ленц Кестеру. – Боюсь, этот тип будет сегодня ужинать без всякого удовольствия.
Вот ради таких гонок мы и не меняли кузов «Карла». Стоило ему появиться где-нибудь на шоссе, как тут же находился охотник обставить его. На иные машины он действовал как ворона с подбитым крылом на свору изголодавшихся кошек. Он приводил в состояние сильнейшего возбуждения водителей самых мирных семейных автоэкипажей. Всем хотелось его обогнать. Даже самые солидные бородачи, отцы семейств, и те попадали под власть неодолимого честолюбия, когда перед ними, подпрыгивая и спотыкаясь на ухабах, двигалось это нечто на колесах. Никто из них не мог додуматься, что внутри смехотворного сооружения бьется великое сердце – отличный гоночный двигатель!
Ленц утверждал, что «Карл» играет чисто воспитательную роль. Он учит людей чтить творческое начало, которое всегда заключено в неприметной оболочке. Так рассуждал Ленц, который и о себе говорил, что он – последний из романтиков.
Мы остановились перед небольшой ресторацией и вылезли из машины. Стоял прекрасный тихий вечер. Борозды вспаханного поля с золотисто-коричневыми краями отливали фиолетовыми оттенками. На яблочно-зеленом небе, словно огромные фламинго, плыли облака, нежно оберегая мелькавший между ними молодой месяц. На ветках куста орешника было какое-то предощущение утренней зари. Орешник был трогательно наг, но полон надежд на близящееся набухание почек. Из кухни доносился аромат жареной печенки. И еще – запах жареного лука. Наши сердца забились сильнее.
Ленц не выдержал и ворвался в дом. Вскоре он вернулся с просветленным лицом.
– Посмотрели бы вы на этот жареный картофель! Давайте поторопимся, а то, чего доброго, прозеваем самый смак!
В эту минуту с легким гудением подъехала еще одна машина. Мы застыли, словно пригвожденные. Это был тот самый «бьюик». Он резко затормозил около «Карла».
– Оп-ля! – воскликнул Ленц.
Из-за подобных приключений у нас уже была не одна драка.
Мужчина вышел из автомобиля. Это был рослый и грузный человек в просторном реглане из верблюжьей шерсти. Он с досадой покосился на «Карла», затем снял плотные желтые перчатки и подошел к нам. Лицо его напоминало маринованный огурец.
– Что это у вас за модель? – спросил он Кестера, который стоял к нему ближе.
С минуту мы молча смотрели на него. Видимо, он принял нас за каких-то автомехаников, которые, нарядившись в воскресные костюмы, решили прокатиться на угнанной машине.
– Вы что-то сказали? – спросил Отто, как бы не решаясь намекнуть ему, что можно быть и повежливее.
– Я просто спросил про эту машину, – буркнул он в том же тоне.
Ленц выпрямился. Его крупный нос вздрогнул. Он очень ценил вежливость в других. Но прежде чем он успел раскрыть рот, вдруг, словно по мановению какого-то духа, отворилась вторая дверца «бьюика». Из нее высунулась стройная ножка с узким коленом, а затем вышла девушка и медленно направилась к нам. Мы удивленно переглянулись. До этого мы и не замечали, что в «бьюике» был еще кто-то. Ленц мгновенно перестроился. Его веснушчатое лицо расплылось в широкой улыбке. Да и все мы – бог знает почему – заулыбались.
Толстяк озадаченно глядел на нас. Он потерял самообладание и явно не знал, как себя вести.
– Биндинг, – наконец, полупоклонившись, представился он, словно мог уцепиться за свою фамилию, как за якорь спасения.
Теперь девушка стояла вплотную к нам, и мы стали еще приветливее.
– Да покажи ты ему машину, Отто, – сказал Ленц, бросив торопливый взгляд на Кестера.
– А почему бы и нет, – ответил Отто и весело улыбнулся.
– Я и в самом деле с удовольствием посмотрю на нее, – уже примирительно проговорил Биндинг. – Чертовски скоростная машина. Как это вы запросто обштопали меня!
Оба ушли к стоянке, где Кестер поднял капот «Карла».
Девушка не последовала за ними. Стройная и безмолвная, она стояла в сумерках рядом с Ленцем и со мной. Я ожидал, что Ленц воспользуется случаем и с ходу взорвется, как бомба. Он был создан как раз для таких ситуаций. Но он словно лишился дара речи и, вместо того чтобы затоковать, как тетерев, стоял, как монах ордена кармелитов, и не мог пошевельнуться.
– Простите нас, пожалуйста, – сказал я наконец. – Мы не заметили вас в машине. Иначе наверняка не стали бы так глупить.
Девушка посмотрела на меня.
– А почему бы и не поглупить? – спокойным, неожиданно глуховатым голосом ответила она. – Не так уж это было страшно.
– Не страшно, конечно, но и не так уж прилично. Ведь наша машина развивает около двухсот в час.
Она слегка подалась вперед и засунула руки в карманы пальто.
– Ровно сто девяносто восемь и две десятых, официально установлено, – с гордостью, точно выпалил из пистолета, объявил Ленц.
– А мы-то думали, что ваш потолок – шестьдесят, семьдесят.
– Видите ли, – сказал я, – этого вы просто не могли знать.
– Нет, конечно, – сказала она, – этого мы действительно не могли знать. Мы думали, что «бьюик» вдвое быстрее вашей машины.
– Понятно. – Я отбросил ногой валявшуюся ветку. – Но, как видите, у нас было очень большое преимущество. Господин Биндинг, надо думать, здорово разозлился на нас.
– На какое-то мгновение, вероятно, да. Но ведь надо уметь и проигрывать. Иначе как же жить?
Возникла пауза. Я посмотрел в сторону Ленца. Но последний романтик только ухмыльнулся, повел носом и не стал выручать меня. Где-то за домом закудахтала курица.
– Прекрасная погода, – проговорил я наконец, чтобы как-то нарушить молчание.
– Да, чудесная, – ответила девушка.
– И такая мягкая, – добавил Ленц.
– Просто необыкновенно мягкая, – дополнил я его мысль.
Возникла новая пауза. Девушка, видимо, считала нас законченными кретинами. Но при всем желании ничего более умного я придумать не мог.
Вдруг Ленц стал принюхиваться.
– Печеные яблоки, – сказал он с чувством. – Похоже, к печенке нам подадут еще и печеные яблоки. Какой деликатес!
– Несомненно! – согласился я, мысленно проклиная и себя и его.
Кестер и Биндинг вернулись. За эти несколько минут Биндинг стал совсем другим человеком. Видимо, он принадлежал к категории автоидиотов, которые испытывают абсолютное блаженство, если где-нибудь встречают специалиста, с которым могут всласть наговориться на любимую тему.
– Не поужинать ли нам всем вместе? – спросил он.
– Само собой разумеется, – ответил Ленц.
Мы пошли в зал. В дверях Готтфрид, подмигнув мне, кивком головы указал на девушку:
– Считай, что ты стократ вознагражден за утреннюю пляшущую старуху.
Я пожал плечами:
– Может, оно и так. Но почему ты не выручил меня, когда я стоял перед ней, точно какой-то заика?
– Надо чему-то научиться и тебе, дитя мое!
– Нет у меня охоты учиться еще чему-нибудь, – сказал я.
Мы последовали за остальными. Они уже сидели за столом. Хозяйка как раз внесла дымящуюся печенку с жареным картофелем. Кроме того, в качестве прелюдии она поставила перед нами большую бутылку пшеничной водки.
Биндинг извергал потоки слов – прямо какой-то неумолчный водопад. Впрочем, он удивил нас своей осведомленностью по части автомобилей. Когда же он узнал, что Кестер вдобавок ко всему еще и автогонщик, его восторг перед Отто возрос до беспредельности.
Я повнимательнее пригляделся к нему. Это был тяжелый, крупный мужчина с густыми бровями и красным лицом; чуть хвастливый, чуть шумливый и, вероятно, добродушный, как и все, кому сопутствует успех. Я вполне мог себе представить, как вечером, перед отходом ко сну, он серьезно, с достоинством и уважением разглядывает себя в зеркале.
Девушка сидела между Ленцем и мной. Она сняла с себя пальто и осталась в сером костюме английского покроя. На шее у нее была белая косынка, похожая на шарф амазонки. При свете люстры ее каштановые шелковистые волосы мерцали янтарными отблесками. Очень прямые плечи слегка выдавались вперед, узкие руки казались непомерно длинными и, пожалуй, скорее костистыми, а не мягкими. Большие глаза придавали узкому и бледному лицу выражение какой-то страстной силы. На мой вкус, она выглядела просто очень хорошо, но я нисколько над этим не задумывался.
Зато Ленц превратился в огонь и пламя. Его нельзя было узнать – настолько он преобразился. Золотистая копна волос блестела, как хохолок удода. Из него так и вырывался искрометный фейерверк острот. За столом царили двое – он и Биндинг. А я только при сем присутствовал и мало чем мог обратить на себя внимание – разве что передать какое-нибудь блюдо, или предложить сигарету, или чокнуться с Биндингом. Это я делал довольно часто. Вдруг Ленц хлопнул себя по лбу:
– Ну-ка, Робби, притащи наш ром! Ведь он заветный – припасен для дня рождения!
– Для дня рождения? А у кого это день рождения? – спросила девушка.
– У меня, – сказал я. – Меня и так уж весь день преследуют из-за этого.
– Преследуют? Вы что же – не хотите, чтобы вас поздравляли?
– Нет, хочу, – сказал я. – Поздравлять – это совсем другое.
– Ну, тогда всего вам самого хорошего!
Секунду я держал ее руку в своей и чувствовал ее теплое сухое пожатие. Потом пошел за ромом. Небольшой загородный ресторан стоял посреди огромной безмолвной ночи. Кожаные сиденья нашей машины были влажны. Я стоял и смотрел на горизонт, где небо окрасилось красноватым заревом города. Я охотно стоял бы так еще и еще, но Ленц уже звал меня.
Биндингу ром пришелся не по нутру. Это стало заметно уже после второй рюмки. Пошатываясь, он пошел в сад. Я встал и вместе с Ленцем направился к стойке. Он потребовал бутылку джина.
– Изумительная девушка, тебе не кажется? – спросил он.
– Не знаю, Готтфрид, – ответил я. – Я не присматривался к ней.
Он пристально посмотрел на меня своими лучистыми голубыми глазами, затем покачал разгоряченной от хмеля головой:
– Зачем же ты, собственно, живешь, детка?
– Сам уже давно хочу это понять, – ответил я. Он рассмеялся:
– Мало ли чего ты хочешь! Так просто этого никому не понять… А я пойду и попробую разведать, что там между ними – между этой девушкой и этим толстым автомобильным каталогом.
Он пошел в сад за Биндингом. Вскоре они оба вернулись к стойке. Видимо, полученная информация оказалась благоприятной, и, полагая, что путь перед ним открыт, Ленц с возрастающим восторгом стал обхаживать Биндинга. Они распили еще одну бутылку джина и через час перешли на ты. Уж коли на Ленца находило хорошее настроение, он делался таким неотразимым, что противостоять ему было нельзя. Тут он и сам не мог бы устоять против себя. Теперь же он окончательно покорил Биндинга и уволок его в беседку, где оба принялись распевать солдатские песни. Увлеченный пением, последний романтик начисто забыл про девушку.
В зале трактира остались только мы трое. Почему-то вдруг наступила полная тишина. Только раздавалось тиканье шварцвальдских ходиков с кукушкой. Хозяйка наводила порядок и по-матерински поглядывала на нас. На полу около печки растянулась рыжая охотничья собака. Иногда она взвизгивала во сне – тихо, высоко и жалобно. За окном проносились легкие порывы ветра. Их заглушали обрывки солдатских песен, и мне почудилось, будто этот небольшой зал вместе с нами поднимается куда-то вверх и парит сквозь ночь и годы, мимо нескончаемых воспоминаний.
Я впал в какое-то удивительное состояние. Время словно исчезло. Оно перестало быть потоком, вытекающим из мрака и вливающимся в него. Оно превратилось в озеро, в котором беззвучно отражается жизнь. Я взял свою рюмку с искрящимся ромом. Подумал о листке, который утром с грустью исписал в мастерской. Теперь грусть прошла, и казалось – все безразлично, лишь бы быть живым. Я посмотрел на Кестера. Он говорил с девушкой, но я не обращал внимания на его слова. Я ощущал нежный блеск первого хмеля. Он горячил кровь и нравился мне потому, что любую неопределенность облекал в иллюзию какого-то приключения. Где-то в беседке Ленц и Биндинг пели песню про Аргоннский лес. А рядом со мной слышались слова незнакомой девушки. Она говорила тихо и медленно своим низким, будоражащим и чуть хрипловатым голосом. Я допил свою рюмку.
Ленц и Биндинг снова присоединились к нам. На свежем воздухе они слегка протрезвели. Настало время собираться в обратный путь. Я подал девушке пальто. Она стояла передо мной, расправив плечи и откинув назад голову, с полураскрытыми губами и никому не адресованной улыбкой, обращенной куда-то вверх. И вдруг я на мгновение невольно опустил ее пальто. Где же все время были мои глаза? Спал я, что ли? Теперь я понимал восхищение Ленца.
Полуповернувшись, она вопросительно посмотрела на меня. Я быстро приподнял ее пальто и тут заметил Биндинга, который все еще стоял у стола, красный как рак и в каком-то оцепенении.
– По-вашему, он сможет повести машину? – спросил я.
Я продолжал смотреть на нее.
– Если он недостаточно уверен, то с вами может поехать кто-нибудь из нас.
Она достала пудреницу и открыла ее.
– Да уж как-нибудь доедем, – сказала она. – После выпивки он водит намного лучше.
– Лучше, но, вероятно, менее осторожно, – ответил я.
Она посмотрела на меня поверх своего маленького зеркальца.
– Что ж, будем надеяться, – сказал я.
Мои опасения были преувеличены, Биндинг довольно прилично держался на ногах. Но мне не хотелось так просто отпустить ее.
– Нельзя ли мне завтра позвонить вам и узнать, как все получилось? – спросил я.
Она не сразу ответила.
– Ведь мы несем какую-то долю ответственности за эту пирушку, – продолжал я. – Особенно я со своим днем рождения и ромом.
– Ну ладно, если хотите. Вестен 27-96.
Выйдя на воздух, я записал номер. Мы посмотрели, как отъехал Биндинг, и выпили еще по рюмке. Затем взревел мотор нашего «Карла», и мы понеслись сквозь легкий мартовский туман. Сверкая огнями, город надвигался на нас в зыбкой дымке, и наконец из клочьев тумана, словно освещенный пестрый корабль, выпростался бар «Фредди». «Карл» встал на якорь. В баре золотисто отсвечивал коньяк, джин переливался, как аквамарин, а ром был как сама жизнь. Словно налитые свинцом, мы недвижно восседали за стойкой бара. Плескалась какая-то музыка, и бытие наше было светлым и сильным. Оно мощно разлилось в нашей груди, мы позабыли про ожидавшие нас беспросветно унылые меблированные комнаты, забыли про отчаяние всего нашего существования, и стойка бара преобразилась в капитанский мостик корабля жизни, на котором мы шумно врывались в будущее.
Источник