Что значит быть абстрактным по гегелю
Георг Вильгельм Фридрих Гегель
Кто мыслит абстрактно?
«Вопросы философии», 6 (1956), с. 138-140
Среди произведений немецкой классической философии вряд ли найдется еще одно, отличающееся столь же живой, остроумной, художественной формой, как публикуемая ниже небольшая статья Гегеля «Кто мыслит абстрактно?». И хотя по стилю и манере изложения статья напоминает скорее произведения Гельвеция и Дидро, ее содержание посвящено пояснению одной из центральных идей гегелевской диалектики — идеи конкретности истины.
Мыслить абстрактно, тощими, односторонними определениями легче легкого, говорит Гегель, вся трудность состоит в том, чтобы мыслить конкретно, чтобы в форме и с помощью абстракций понять истинное существо того или иного предмета или явления. Выработка односторонних абстрактных определений лишь один из моментов в постижении явления в единстве его многообразия, в его сущности и специфичности, в его конкретности. Действительное, содержательное мышление по самой своей природе, по цели и задаче конкретно. Путь, на котором возможно достижение такого конкретного понимания, может состоять в рассмотрении истории, процесса возникновения и развития созерцаемого явления, в раскрытии тех многоразличных условий его существования, которые в своей совокупности определили его настоящее состояние. Метафизическое же, в том числе обывательское, мышление ограничивается однобокими абстракциями, односторонними определениями, а поэтому и скользит по поверхности явлений, неизбежно является субъективным.
Рисуя несколько ярких картинок из жизни, Гегель тонко иронизирует над подобной субъективностью «абстрактного» мышления базарной торговки, и австрийского офицера, и разных людей из толпы, глазеющих на казнь убийцы.
Таков смысл этой небольшой статьи Гегеля. Прочитанная материалистически, она поможет проникнуть в сокровищницу гегелевской логики, понять «рациональное зерно» гегелевской диалектики.
Статья «Кто мыслит абстрактно?» написана Гегелем в Берлине, в последние годы жизни. Публикуемый текст взят из XX тома Сочинений Гегеля издания Глокнера (Штутгарт, 1930, отдел «Краткие статьи», стр. 445-450). Перевод с немецкого сделан Э.В. Ильенковым.
Мыслить? Абстрактно? — Sauve qui peut! — Спасайся кто может! — Я уже заранее слышу подобный вопль подкупленного врагом доносчика, который непременно раскричится на эту статью за то, что в ней речь идет-де о «метафизике». Ведь «метафизика» (как и «абстрактно» и даже чуть ли не «мыслить») — это пугающее слово, от которого каждый так или иначе бежит прочь, как от чумы.
Это сказано, однако, вовсе не с тем злым умыслом, который имелся бы в виду, если бы здесь и впрямь намеревались объяснять, что значит «мыслить» и что такое «абстрактно». Для света нет ничего более невыносимого, нежели объяснения. Мне и самому делается страшно, едва кто-нибудь начинает объяснять, — ведь если потребуется, я и сам уж как-нибудь сумею понять. Но пугаться не стоит, — здесь, наоборот, доказывается, что какие бы то ни было объяснения на этот счет совершенно излишни: именно потому, что свет прекрасно знает, что такое «абстрактное», он его и избегает. Ведь нельзя ни желать, ни ненавидеть то, о чем не имеешь ни малейшего представления. Кроме того, автор вовсе не намеревается примирить свет с мышлением или с «абстрактным» при помощи хитрости, состоящей в том, чтобы сначала тайком, под покрывалом светской беседы, протащить мышление и «абстрактное» в общество, не вызвав при этом отвращения, а потом, незаметно для общества оказавшись внутри него, открыть этого, некогда чуждого, гостя (а именно «абстрактное») в том, кого общество уже давно принимает и признает под каким-то другим именем как хорошего знакомого.
Такая сцена узнавания, посредством которой общество против воли своей должно было бы воспринять поучение, заключала бы в себе, явный просчет: она одновременно должна была бы и сконфузить присутствующих и прославить ее постановщика. Так что смущение одних и тщеславие другого скорее вызвали бы обратный эффект. Общество с негодованием оттолкнуло бы поучение, за которое приходится платить так дорого.
Но и без того выполнение этого замысла уже заранее испорчено. Ведь для того, [138] чтобы провести его в жизнь, требуется сохранять в тайне решение загадки. А оно уже дано в заголовке статьи. Так не следовало поступать, если уж замышлял описанную выше хитрость, а нужно было поступить на манер того министра в комедии, который на протяжении всей пьесы разгуливает по сцене в сюртуке и лишь в самом конце расстегивает его, обнаруживая на своей груди блистающую Звезду Мудрости. Кроме того, расстегивание метафизического сюртука выглядело бы далеко не так привлекательно, как расстегивание министерского. То, что в данном случае предстало бы перед глазами, было бы всего-навсего парой слов, а вся соль шутки свелась бы к простому указанию на тот факт, что само общество давным-давно обладает этой вещью. Этим не было бы добыто ничего, кроме названия, тогда как Звезда министра означает нечто весьма реальное — кошель с деньгами.
Итак, установлено, что в добропорядочном обществе каждый из присутствующих прекрасно знает, что значит «мыслить» и что такое «абстрактно», а именно в таком обществе мы и находимся. Вопрос, стало быть, заключается только в том, чтобы показать на того, кто мыслит абстрактно.
Мы уже говорили, что нам чуждо намерение примирять общество с этими вещами; заставлять его возиться с чем-то тяжелым и трудным и упрекать за легкомысленное пренебрежение тем, что приличествует рангу и положению существа, наделенного разумом. Намерение наше заключается скорее в том, чтобы примирить общество с самим собой, поскольку оно, с одной стороны, пренебрегает абстрактным мышлением, не испытывая каких-либо угрызений совести, а с другой стороны, все же питает к нему, но крайней мере в душе, известное почтение как к чему-то возвышенному, поскольку оно избегает его не потому, что считает слишком ничтожным, а потому, что считает его чем-то чересчур высоким и значительным; поскольку оно избегает его не потому, что мнит чем-то слишком обыкновенным и пошлым, а потому, что почитает его за нечто чересчур аристократическое, или, наоборот, потому, что оно кажется ему чем-то экстравагантным, espèce, особенностью, которой не принято выделяться в обычном обществе, особенностью, которая не столько выделяет, подобно новому наряду, сколько ставит вне рядов общества или делает смешным, как лохмотья, или же богатое, но чрезмерно расфранченное и старомодное облачение.
Кто мыслит абстрактно? Необразованный человек, а вовсе не образованный. Порядочное общество не мыслит абстрактно по той причине, что это слишком легко, по той причине, что это слишком неблагородно (неблагородно не в смысле принадлежности к известным сословиям), и не из надменного важничания перед тем, чего оно само не в силах делать, а по причине внутреннего ничтожества и пустоты этого занятия.
Почтение к абстрактному мышлению и предубеждение против него столь глубоки, что тонкие носы наверняка начнут здесь морщиться в предвкушении юмора или сатиры. И поскольку обладатели этих носов читают утренние газеты и знают, что за сатиру установлена премия, они скажут, что я мог бы претендовать на эту премию гораздо успешнее, чем я это делаю, когда излагаю свою затею сразу и без хитростей.
Я приведу лишь примеры, подтверждающие мое утверждение, из которых каждый сможет убедиться в его справедливости.
Ведут на казнь убийцу. Для обычной публики он убийца, и только. Дамы, присутствующие при этом, может статься, отметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Публика найдет это замечание предосудительным: «Как? убийца красив? как можно думать столь дурно, как можно называть убийцу красивым? сами, должно быть, не намного лучше!» «Это — проявление нравственной испорченности, царящей в высшем свете», — прибавят, может быть, священник, привыкший заглядывать в глубину вещей и сердец.
По-иному поступит знаток людей. Он рассмотрит ход событий, сформировавший этого преступника, откроет в истории его жизни, в его воспитании влияния дурных отношений между отцом и матерью, обнаружит, что некогда этот человек за легкую провинность был наказан с чрезмерной суровостью, которая ожесточила ею против гражданского порядка, вызвала с его стороны противодействие, поставившее его вне общества и в конце концов сделавшее путь преступления единственно возможным для него способом самосохранения.
Упомянутая публика, случись ей это услышать, непременно скажет: «Он хочет оправдать убийцу!»
Однако мне вспоминается, как в дни моей молодости некий бургомистр жаловался на сочинителей, которые дошли-де до того, что пытаются потрясать основы христианства и правопорядка. Один из них даже защищает самоубийство! Подумать страшно! Из дальнейших разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду «Страдания молодого Вертера».
Это и называется мыслить абстрактно — не видеть в убийце ничего сверх того абстрактного, что он убийца, устраняя в нем посредством этого простого качества [139] все прочие качества человеческого существа.
Совсем иное — сентиментальное, изысканное светское общество Лейпцига. Оно осыпало цветами и увивало венками колесо и привязанного к нему преступника. Это опять-таки абстракция, хотя и прямо противоположная. Христиане любят выкладывать крест розами, или, скорее, розы крестом, сочетать розы и крест. Крест есть очень давно превращенная в святыню виселица, колесо. Он утратил свое одностороннее значение орудия бесчестящей казни и совмещает, напротив, в одном образе высшее страдание и глубочайшее унижение с радостнейшим блаженством, с божественной честью. Крест же лейпцигцев, увитый фиалками и чайными розами, есть примирение в стиле Коцебу, способ неопрятного лобызания сентиментальности с дрянью.
Еще по-иному, как мне довелось слышать, устранила абстракцию «убийцы» и воскресила его честь некая старушка из богадельни. Отрубленная голова лежала на эшафоте, и светило солнце. «Ведь это так прекрасно, — воскликнула она, – милосердное солнце господнее освещает голову Биндера!» 1. «Ты не стоишь того, чтобы тебя солнце озаряло», – говорят озорнику, на которого сердятся. Старушка же увидела, что голова убийцы освещается солнцем, а стало быть, достойна того. Она вознесла его с плахи эшафота в лоно солнечного милосердия бога и осуществила примирение не с помощью фиалок и своего сентиментального тщеславия, а тем, что в величественном сиянии солнца увидела его приобщенным к благодати.
«Эй, старая, ты торгуешь тухлыми яйцами», — сказала покупательница торговке «Что? — вспылила та, — мои яйца тухлые?! Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты? У которой отца вши заели, а мамаша якшалась с французами? Ты, у которой бабка померла в богадельне? Ишь, целую простыню на свой платок извела! Известно, небось, откуда у тебя все эти шляпки да тряпки! Если бы не офицеры, такие, как ты, не щеголяли бы в нарядах! Порядочные-то женщины больше за домом смотрят, а таким, как ты, самое место в каталажке! Заштопай лучше дырки-то на чулках!» Короче, она не может допустить в покупательнице ни зернышка хорошего.
Она и мыслит абстрактно — подытоживает в покупательнице все, начиная с шляпок, кончая простынями, с головы до пят, вкупе с папашей и всей остальной родней, – исключительно в свете того преступления, что та нашла ее яйца тухлыми. Все оказывается окрашенным в цвет этих тухлых яиц, тогда как те офицеры, о которых говорит торговка (если они вообще имеют сюда какое-либо отношение, что весьма сомнительно), предпочли бы заметить совсем иные вещи.
Если взять теперь слугу, так нигде слуге не живется хуже, чем у человека низкого звания, с малым достатком. И наоборот, тем лучше, чем благороднее его господин. Обыкновенный человек и тут мыслит абстрактнее, он важничает перед слугой и относится к нему только как к слуге; он крепко держится за этот единственный предикат. Лучше всего живется слуге у француза. Аристократ фамильярен со слугой, а француз ему даже добрый приятель. Слуга, когда они находятся вдвоем с хозяином, вовсю разглагольствует, как это явствует из «Жак и его хозяин» Дидро, а хозяин при этом лишь нюхает табак да поглядывает на часы, ни в чем его не стесняя. Аристократ знает, что слуга не только «слуга», что ему, кроме всего прочего, известны все городские новости, знакомы девушки, да и затеи его голову посещают частенько совсем неплохие. Обо всем этом он слугу расспрашивает, и тот должен отвечать на все, что интересует его господина. У хозяина-француза слуга смеет даже рассуждать, смеет иметь и отстаивать собственные мнения, и, когда хозяину что-нибудь от него нужно, он не станет просто приказывать, а постарается сначала втолковать свое мнение, да еще и ласково заверит, что лучше этого мнения и быть не может.
То же самое различие и среди военных. У австрийцев положено бить солдата, и солдат поэтому — каналья. Ибо тот, кто обладает лишь пассивным правом быть битым, и есть каналья. Рядовой солдат и имеет в глазах офицера значение абстрактной отвлеченности некоторого долженствующего быть битым субъекта, с которым господин в мундире и с темляком вынужден возиться, хотя это занятие хуже горькой редьки. [140]
Источник
Что значит быть абстрактным по гегелю
Кто мыслит абстрактно?
«Знание — сила», 10 (1973), с. 41-42
Мыслить? Абстрактно? Sauve qui peut! — «Спасайся, кто может!» — наверняка завопит тут какой-нибудь наемный осведомитель, предостерегая публику от чтения статьи, в которой речь пойдет про «метафизику». Ведь «метафизика» — как и «абстрактное» (да, пожалуй, как и «мышление») — слово, которое в каждом вызывает более или менее сильное желание удрать подальше, как от чумы.
Спешу успокоить: я вовсе не собираюсь объяснять здесь, что такое «абстрактное» и что значит «мыслить». Объяснения вообще считаются в порядочном обществе признаком дурного тона. Мне и самому становится не по себе, когда кто-нибудь начинает что-либо объяснять, — в случае необходимости я и сам сумею все понять. А здесь какие бы то ни было объяснения насчет «мышления» и «абстрактного» совершенно излишни; порядочное общество именно потому и избегает общения с «абстрактным», что слишком хорошо с ним знакомо. То же, о чем ничего не знаешь, нельзя ни любить, ни ненавидеть. Чуждо мне и намерение примирить общество с «абстрактным» или с «мышлением» при помощи хитрости — сначала протащив их туда тайком, под маской светского разговора, с таким расчетом, чтобы они прокрались в общество, не будучи узнанными и не возбудив неудовольствия, затесались бы в него, как говорят в народе, а автор интриги мог бы затем объявить, что новый гость, которого теперь принимают под чужим именем как хорошего знакомого, — это и есть то самое «абстрактное», которое раньше на порог не пускали. У таких «сцен узнавания», поучающих мир против его желания, тот непростительный просчет, что они одновременно конфузят публику, тогда как театральный машинист хотел бы своим искусством снискать себе славу. Его тщеславие в сочетании со смущением всех остальных способно испортить весь эффект и привести к тому, что поучение, купленное подобной ценой, будет отвергнуто.
Впрочем, даже и такой план осуществить не удалось бы для этого ни в коем случае нельзя разглашать заранее разгадку. А она уже дана в заголовке. Если уж замыслил описанную выше хитрость, то надо держать язык за зубами и действовать по примеру того министра в комедии, который весь спектакль играет в пальто и лишь в финальной сцене его расстегивает, блистая Орденом Мудрости. Но расстегивание метафизического пальто не достигло бы того эффекта, который производит расстегивание министерского пальто, — ведь свет не узнал тут ничего, кроме нескольких слов, — и вся затея свелась бы, собственно, лишь к установлению того факта, что общество давным-давно этой вещью располагает; обретено было бы, таким образом, лишь название вещи, в то время как орден министра означает нечто весьма реальное, кошель с деньгами.
Мы находимся в приличном обществе, где принято считать, что каждый из присутствующих точно знает, что такое «мышление» и что такое «абстрактное». Стало быть, остается лишь выяснить, кто мыслит абстрактно. Как мы уже упоминали, в наше намерение не входит ни примирить общество с этими вещами, ни заставлять его возиться с чем-либо трудным, ни упрекать за легкомысленное пренебрежение к тому, что всякому наделенному разумом существу по его рангу и положению приличествует ценить. Напротив, намерение наше заключается в том, чтобы примирить общество с самим собой, поскольку оно, с одной стороны, пренебрегает абстрактным мышлением, не испытывая при этом угрызений совести, а с другой — все же питает к нему в душе известное почтение, как к чему-то возвышенному, и избегает его не потому, что презирает, а потому, что возвеличивает, не потому, что оно кажется чем-то пошлым, а потому, что его принимают за нечто знатное или же, наоборот, за нечто особенное, что французы называют «espèce» 1, чем в обществе выделяться неприлично, и что не столько выделяет, сколько отделяет от общества или делает смешным, вроде лохмотьев или чрезмерно роскошного одеяния, разубранного драгоценными камнями и старомодными кружевами.
Кто мыслит абстрактно? — Необразованный человек, а вовсе не просвещенный. В приличном обществе не мыслят абстрактно потому, что это слишком просто, слишком неблагородно (неблагородно не в смысле принадлежности к низшему сословию), и вовсе не из тщеславного желания задирать нос перед тем, чего сами не умеют делать, а в силу внутренней пустоты этого занятия.
Почтение к абстрактному мышлению, имеющее силу предрассудка, укоренилось столь глубоко, что те, у кого тонкий нюх, заранее почуют здесь сатиру или иронию, а поскольку они читают утренние газеты и знают, что за сатиру назначена премия, то они решат, что мне лучше постараться заслужить эту премию в соревновании с другими, чем выкладывать здесь все без обиняков.
В обоснование своей мысли я приведу лишь несколько примеров, на которых каждый сможет убедиться, что дело обстоит именно так. Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца — и только. Дамы, может статься, заметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание возмутит толпу: как так? Убийца – красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу — красивым? Сами, небось, не лучше! Это свидетельствует о моральном разложении знати, добавит, быть может, священник, привыкший глядеть в глубину вещей и сердец.
Знаток же человеческой души рассмотрит ход событий, сформировавших преступника, обнаружит в его жизни, в его воспитании влияние дурных отношений между его отцом и матерью, увидит, что некогда этот человек был наказан за какой-то незначительный проступок с чрезмерной суровостью, ожесточившей его против гражданского порядка, вынудившей к сопротивлению, которое и привело к тому, что преступление сделалось для него единственным способом самосохранения. Почти наверняка в толпе найдутся люди, которые — доведись им услышать такие рассуждения — скажут: да он хочет оправдать убийцу! Помню же я, как некий бургомистр жаловался в дни моей юности на писателей, подрывающих основы христианства и правопорядка; один из них даже осмелился оправдывать самоубийство — подумать страшно! Из дальнейших разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду «Страдания молодого Вертера».
Это и называется «мыслить абстрактно» — видеть в убийце только одно абстрактное — что он убийца, и называнием такого качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо.
Иное дело — утонченно-сентиментальная светская публика Лейпцига. Эта, наоборот, усыпала цветами колесованного преступника и вплетала венки в колесо. Однако это опять-таки абстракция, хотя и противоположная. Христиане имеют обыкновение выкладывать крест розами или, скорее, розы крестом, сочетать розы и крест. Крест — это некогда превращенная в святыню виселица или колесо. Он утратил свое одностороннее значение орудия позорной казни и соединяет в одном образе высшее страдание и глубочайшее самопожертвование с радостнейшим блаженством и божественной честью. А вот лейпцигский крест, увитый маками и фиалками, — это умиротворение в стиле Коцебу 2, разновидность распутного примиренчества – чувствительного и дурного.
Мне довелось однажды услышать, как совсем по-иному расправилась с абстракцией «убийцы» и оправдала его одна наивная старушка из богадельни. Отрубленная голова лежала на эшафоте, и в это время засияло солнце. Как это чудесно, сказала она, солнце милосердия господня осеняет голову Биндера! Ты не стоишь того, чтобы тебе солнце светило, — так говорят часто, желая выразить осуждение. А женщина та увидела, что голова убийцы освещена солнцем и, стало быть, того достойна. Она вознесла ее с плахи эшафота в лоно солнечного милосердия бога и осуществила умиротворение не с помощью фиалок и сентиментального тщеславия, а тем, что увидела убийцу приобщенным к небесной благодати солнечным лучом.
– Эй, старуха, ты торгуешь тухлыми яйцами! — говорит покупательница торговке. — Что? — кричит та. — Мои яйца тухлые?! Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка сдохла в богадельне! Ишь целую простыню на платок извела! Знаем, небось, откуда все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, не щеголять тебе в нарядах! Порядочные-то за своим домом следят, а таким — самое место в каталажке! Дырки бы на чулках заштопала! – Короче говоря, она и крупицы доброго в обидчице не замечает. Она мыслит абстрактно и все — от шляпки до чулок, с головы до пят, вкупе с папашей и остальной родней — подводит исключительно под то преступление, что та нашла ее яйца тухлыми. Все окрашивается в ее голове в цвет этих яиц, тогда как те офицеры, которых она упоминала, — если они, конечно, и впрямь имеют сюда какое-нибудь отношение, что весьма сомнительно, — наверняка заметили в этой женщине совсем иные детали.
Но оставим в покое женщин; возьмем, например, слугу — нигде ему не живется хуже, чем у человека низкого звания и малого достатка; и, наоборот, тем лучше, чем благороднее его господин. Простой человек и тут мыслит абстрактно, он важничает перед слугой и относится к нему только как к слуге; он крепко держится за этот единственный предикат. Лучше всего живется слуге у француза. Аристократ фамильярен со слугой, а француз — так уж добрый приятель ему. Слуга, когда они остаются вдвоем, болтает всякую всячину, а хозяин покуривает себе трубку да поглядывает на часы, ни в чем его не стесняя, — как о том можно прочитать в повести «Жак и его хозяин» Дидро. Аристократ, кроме всего прочего, знает, что слуга не только слуга, что ему известны все городские новости и девицы и что голову его посещают недурные идеи, — обо всем этом он слугу расспрашивает, и слуга может свободно говорить, о том, что интересует хозяина. У барина-француза слуга смеет даже рассуждать, иметь и отстаивать собственное мнение, а когда хозяину что-нибудь от него нужно, так приказания будет недостаточно, а сначала придется втолковать слуге свою мысль да еще и благодарить за то, что это мнение одержит у того верх. [41]
То же самое различие и среди военных; у пруссаков положено бить солдата, и солдат поэтому – каналья; действительно, тот, кто обязан пассивно сносить побои, и есть каналья. Посему рядовой солдат и выглядит в глазах офицера как некая абстракция субъекта побоев, с коим вынужден возиться господин в мундире с портупеей, хотя и для него это занятие чертовски неприятно.
Перевод Э. Ильенкова
доктор философских наук
– Так кто же мыслит абстрактно?
– Необразованный человек, а вовсе не просвещенный
Этот неожиданный ответ и сегодня может показаться озорным парадоксом, простой иллюстрацией того «литературного приема, состоящего в употреблении слова или выражения в противоположном их значении с целью насмешки», который литературоведы называют иронией. Той самой иронией, которая, по словам М.В. Ломоносова, «состоит иногда в одном слове, когда малого человека Атлантом или Гигантом, бессильного Самсоном называем».
Ирония тут действительно есть, и очень ядовитая. Но ирония эта особого свойства — не остроумная игра словами, не простое вывертывание наизнанку «привычных значений» слов, ничего не меняющее в существе понимания. Тут не термины меняются на обратные, а те явления, которые ими обозначаются, вдруг оказываются в ходе их рассмотрения совсем не такими, какими их привыкли видеть, и острие насмешки поражает как раз «привычное» словоупотребление, обнаруживает, что именно «привычное» и вполне бездумное употребление терминов (в данном случае слова «абстрактное») является несуразным, не соответствующим сути дела. А то, что казалось лишь «ироническим парадоксом», обнаруживает себя, напротив, как совершенно точное выражение этой сути.
Это и есть диалектическая ирония, выражающая в словесном плане, на экране языка, вполне объективный (то есть от воли и сознания не зависящий) процесс превращения вещи в свою собственную противоположность. Процесс, в ходе которого все знаки вдруг меняются на обратные, а мышление неожиданно для себя приходит к выводу, прямо противоречащему его исходному пункту.
Душой этой своеобразной иронии является не легковесное остроумие, не лингвистическая ловкость в обыгрывании эпитетов, а всем известное «коварство» реального течения жизни, давно осознанное народной мудростью в поговорке «Благими намерениями дорога в ад вымощена». Да, самые добрые намерения, преломившись через призму условий их осуществления, зачастую оборачиваются злом и бедой. Бывает и наоборот: «Частица силы я, желавшей вечно зла, творившей лишь благое», — отрекомендовывается Мефистофель, поэтическое олицетворение «силы отрицания».
Это та самая нешуточная закономерность, которую Маркс вслед за Гегелем любил называть «иронией истории», — «неизбежной судьбой всех исторических движений, участники которых имеют смутное представление о причинах и условиях их существования и потому ставят перед ними чисто иллюзорные цели». Эта ирония всегда выступает как неожиданное возмездие за невежество, за неведение. Она всегда подстерегает людей, лезущих в воду, не зная броду. Когда такое случается с первопроходцами — это трагедия. Человеку всегда приходилось дорого платить за познание. Но когда жертвами этой неумолимой иронии становятся люди, не умеющие и не желающие считаться с опытом, — их судьба обретает характер трагикомический, ибо наказанию тут подвергается уже не невежество, а глуповатое самомнение.
И когда Гегель в качестве примера «абстрактного мышления» приводит вдруг брань рыночной торговки, то высокие философские категории применяются тут отнюдь не с целью насмешки над «малым человеком», над необразованной старухой. Ироническая насмешка здесь есть, но адрес ее — совсем иной. Эта насмешка попадает здесь рикошетом, на манер бумеранга, в высокий лоб того самого читателя, который усмотрел в этом ироническую ухмылку над «необразованностью». Необразованность — не вина, а беда, и глумиться над нею с высоты своего ученого величия — вряд ли достойное философа занятие. Такое глумление обнаруживало бы не ум, а лишь глупое чванство своей собственной «образованностью». Эта поза уже вполне заслуживает издевки — и Гегель доставляет себе такое удовольствие.
Великий диалектик вышучивает здесь мнимую образованность — необразованность, которая мнит себя образованностью, и потому считает себя вправе судить и рядить о философии, не утруждая себя ее изучением.
Торговка бранится без претензий на «философское» значение своих словоизвержений. Она и слыхом не слыхивала про такие словечки, как «абстрактное». Философия поэтому тоже к ней никаких претензий не имеет. Другое дело — «образованный читатель», который усмехается, усмотрев «иронию» в квалификации ее мышления как «абстрактного», — это-де все равно, что назвать бессильного Самсоном.
Вот он-то и попался на коварный крючок гегелевской иронии. Усмотрев тут лишь «литературный прием», он с головой выдал себя, обнаружив полную неосведомленность в той области, где он считает себя знатоком, — в области философии как науки. Тут ведь каждый «образованный человек» считает себя знатоком. «Относительно других наук считается, что требуется изучение для того, чтобы знать их, и что лишь такое знание дает право судить о них. Соглашаются также, что для того, чтобы изготовить башмак, нужно изучить сапожное дело и упражняться в нем, хотя каждый человек имеет в своей ноге мерку для этого, имеет руки и благодаря им требуемую для данного дела природную ловкость. Только для философствования не требуется такого рода изучения и труда», — иронизирует по адресу таких знатоков Гегель. Такой знаток и обнаружил тут, что слово «абстрактное» он знает, а вот относительно той коварной диалектики, которую философия давно выявила в составе названной категории явлений, даже смутного представления не имеет. Потому-то он и увидел шутку там, где Гегель вовсе не шутит, там, где он разоблачает дутую пустоту «привычных» представлений, за пределы которых никогда не выходит претенциозная полуобразованность, мнимая образованность, весь багаж которой и заключается всего-навсего в умении употреблять ученые словечки так, как принято в «порядочном обществе».
Такой «образованный читатель» — не редкость и в наши дни. Обитая в уютном мирке шаблонных представлений, с которыми он сросся, как с собственной кожей, он всегда испытывает раздражение, когда наука показывает ему, что вещи на самом-то деле совсем не таковы, какими они ему кажутся. Себя он всегда считает поборником «здравого смысла», а в философской диалектике не видит ничего, кроме злокозненной наклонности «выворачивать наизнанку» обычные, «общепринятые» значения слов. В диалектическом мышлении он видит одно лишь «неоднозначное и нестрогое употребление терминов», искусство жонглировать словами с противоположным значением — софистику двусмысленности. Так, мол, и тут – Гегель употребляет слова не так, как это «принято» — называет «абстрактным» то, что все здравомыслящие люди именуют «конкретным» и наоборот. Такому толкованию диалектики посвящено даже немало учено-философских трактатов, написанных за последние полтораста лет. И каждый раз их пишут от имени «современной логики».
Между тем Гегеля волнуют, конечно же, не названия, не вопрос о том, что и как надлежит называть. К вопросу о названиях и к спорам о словах Гегель сам относится сугубо иронически, лишь поддразнивая ученых педантов, которые, в конце концов, только этим и озабочены, расставляя им на пути нехитрые ловушки.
Попутно же, под видом светской беседы, он популярно — в самом хорошем смысле этого слова — излагает весьма серьезные вещи, касающиеся отнюдь не «названии». Это – стержневые идеи его гениальной «Науки Логики» и «Феноменологии духа».
«Абстрактной истины нет, истина всегда конкретна», ибо истина — это не «отчеканенная монета», которую остается только положить в карман, чтобы при случае ее оттуда вытаскивать и прикладывать как готовую мерку к единичным вещам и явлениям, наклеивая ее, как ярлык, на чувственно-данное многообразие мира, на созерцаемые «объекты». Истина заключается вовсе не в голых «результатах», а в непрекращающемся процессе все более глубокого, все более расчлененного на детали, все более «конкретного» постижения существа дела. А «существо дела» нигде и никогда не состоит в простой «одинаковости», в «тождественности» вещей и явлений друг другу. И искать это «существо дела» — значит тщательно прослеживать переходы, превращения одних строго зафиксированных (в том числе словесно) явлений в другие, в конце концов, в прямо противоположные исходным. Действительная «всеобщность», связующая воедино, в составе некоторого «целого», два или более явления (вещи, события и т.д.), таится вовсе не в их одинаковости друг другу, а в необходимости превращения каждой вещи в ее собственную противоположность. В том, что такие два явления как бы «дополняют» одно другое «до целого», поскольку каждое из них содержит такой «признак», которого другому как раз недостает, а «целое» всегда оказывается единством взаимоисключающих — и одновременно взаимопредполагающих – сторон, моментов. Отсюда и логический принцип мышления, который Гегель выдвинул против всей прежней логики: «Противоречие есть критерий истины, отсутствие противоречия – критерий заблуждения». Это тоже звучало и звучит до сих пор достаточно парадоксально. Но что поделаешь, если сама реальная жизнь развивается через «парадоксы»?
И если принять все это во внимание, то сразу же начинает выглядеть по-иному и проблема «абстракции». «Абстрактное» как таковое (как «общее», как «одинаковое», зафиксированное в слове, в виде «общепринятого значения термина» или в серии таких терминов) само по себе ни хорошо, ни плохо. Как таковое оно с одинаковой легкостью может выражать и ум, и глупость. В одном случае «абстрактное» оказывается могущественнейшим средством анализа конкретной действительности, а в другом — непроницаемой ширмой, загораживающей эту же самую действительность. В одном случае оно оказывается формой понимания вещей, а в другом — средством умерщвления интеллекта, средством его порабощения словесными штампами. И эту двойственную, диалектически-коварную природу «абстрактного» надо всегда учитывать, надо всегда иметь в виду, чтобы не попасть в неожиданную ловушку.
В этом и заключается смысл гегелевского фельетона, изящно-иронического изложения весьма и весьма серьезных философско-логических истин. [42]
Источник